
Родился 7 (19) июля 1893 года в грузинском
селе Багдади.
В 1906 году, после смерти отца, семья
перебралась в Москву. «Денег нет, – писал Маяковский позже. –
Пришлось выжигать и рисовать. Особенно запомнились пасхальные яйца. Круглые,
вертятся и скрипят, как двери. Яйца продавал в кустарный магазин на Неглинной.
Штука – 10–15 копеек. С тех пор бесконечно ненавижу Бемов, русский стиль и
кустарщину… Беллетристики не признавал совершенно. Философия. Гегель.
Естествознание. Но главным образом марксизм. Нет произведения искусства,
которым бы я увлекся больше, чем „Предисловием" Маркса. Помню отчетливо
синенькую ленинскую „Две тактики". Нравилось, что книга срезана до букв.
Для нелегального просовывания. Эстетика максимальной экономии… 1908 год.
Вступил в партию РСДРП (большевиков). Держал экзамен в торгово-промышленном
подрайоне. Выдержал. Пропагандист. Пошел к булочникам, потом к сапожникам и
наконец к типографщикам. На общегородской конференции выбрали в МК…» Трижды
арестовывался.
В 1911 году поступил в московское Училище
живописи, ваяния и зодчества, где познакомился с Давидом Бурлюком,
организатором группы русских футуристов. «Днем у меня вышло стихотворение.
Вернее – куски. Плохие. Нигде не напечатаны. Ночь. Сретенский бульвар. Читаю
строки Бурлюку. Прибавляю – это один мой знакомый. Давид остановился. Осмотрел
меня. Рявкнул: „Да это ж вы сами написали! Да вы ж гениальный поэт!"
Применение ко мне такого грандиозного и незаслуженного эпитета обрадовало…»
Первые стихи – «Ночь» и «Утро» – появились
в декабре 1912 года в альманахе «Пощечина общественному вкусу». Альманах
открывался манифестом, подписанным первыми российскими футуристами – Д.
Бурлюком, В. Маяковским, В. Хлебниковым и А. Крученых:
«Читающим наше Новое Первое Неожиданное.
Только мы – лицо нашего Времени. Рог времени трубит нами в словесном искусстве.
Прошлое тесно. Академия и Пушкин непонятнее гиероглифов. Бросить Пушкина,
Достоевского, Толстого и проч. и проч. с Парохода Современности. Кто не забудет
своей первой любви, не узнает последней. Кто же, доверчивый, обратит последнюю
Любовь к парфюрмерному блуду Бальмонта? В ней ли отражение мужественной души
сегодняшнего дня? Кто же, трусливый, устрашится стащить бумажные латы с черного
фрака воина Брюсова? Или на них зори неведомых красот? Вымойте ваши руки,
прикасавшиеся к грязной слизи книг, написанных этими бесчисленными Леонидами
Андреевыми. Всем этим Куприным, Блокам, Сологубам, Ремизовым, Аверченкам,
Черным, Кузминым, Буниным и проч. и проч. нужна лишь дача на реке. Такую
награду дает судьба портным. С высоты небоскребов мы взираем на их ничтожество!
Мы приказываем чтить права поэтов:
На увеличение словаря в его объеме
произвольными и производными словами (словоновшество). На непреодолимую
ненависть к существующему до них языку. С ужасом отстранять от гордого чела своего
из банных веников сделанный вами венок грошовой славы. Стоять на глыбе слова
«мы» среди свиста и негодования. И если пока еще и в наших строках остались
грязные клейма ваших «здравого смысла» и «хорошего вкуса», то все же на них уже
трепещут впервые Зарницы Новой Грядущей Красоты Самоценного (самовитого)
Слова».
В 1914 году за участие в публичных
выступлениях Маяковского исключили из училища. Впрочем, к тому времени главным
его делом стала поэзия, он крепко вошел в мир бесконечных шумных дискуссий. Об
одном таком турне, совершенном по югу России, оставил записи Игорь Северянин.
«До Симферополя мы ехали с Володей вдвоем.
Сидели большей частью в вагоне-ресторане и бесконечно беседовали за стаканом
красного вина. Остановились вначале у Сидорова, потом перекочевали в отель,
счета в котором оплачивал купчик (он же – поэт Вадим Баян). Жили в одном номере
– я и В. В. Он любил, помню, спать нагим под одеялом. По утрам я требовал в
номер самовар, булочки, масло. В. В. меня сразу же пристыдил: „Чего ты стесняешься?
Требуй заморозить бутылку, требуй коньяк, икру и проч. Помни, что не мы
разоряем Сидорова, а он нас: мы ему даем своими именами значительно больше, чем
он нам своими купецкими деньгами".
Я слушал В. В., с ним согласный.
Однажды все же купчик не выдержал взятой
на себя роли мецената и, стесняясь и краснея, робко указал нам на крупный счет.
И тогда Володю прорвало: чего только он не наговорил Сидорову. «Всякий труд
должен быть, милейший, оплачен, а разве не труд – тянуть за уши в литературу
людей бездарных? Вы же, голубчик, скажем открыто, талантом не сияете. И кроме
того – мы разрешали вам выступать совместно с нами, а это чего-нибудь да стоит.
У нас с вами не дружба, а сделка. Вы наняли нас вас выдвинуть, мы выполняем
заказ. Предельной платы вы нам не назначили, ограничившись расплывчатым:
„Дорожные расходы, содержанье в отеле, развлеченья и проч". Так вот и
потрудитесь оплачивать счета в отеле и вечера в шантане, какие мы найдем нужным
сделать. Мы принимаем в себя только потребное нам, „в прок" запасов не
делаем. Вообще выдвиг бездарности уже некий компромисс с совестью. Но мы вас,
заметьте, не рекламируем, не рекомендуем – мы даем вам лишь место около себя на
эстраде. И это место мы ценим чрезвычайно дорого. И поэтому: одно из двух: или
вы, осознав, бросьте вашу мелкобуржуазную жадность, или убирайтесь ко всем
чертям!»
«Через час отсюда в чистый переулок
потечет по человеку ваш обрюзгший жир, а я вам открыл столько стихов шкатулок,
я – бесценных слов мот и транжир… Вот вы, мужчина, у вас в усах капуста где-то
недокушанных, недоеденных щей; вот вы, женщина, на вас белила густо, вы
смотрите устрицей из раковин вещей… Все вы на бабочку поэтинного сердца
взгромоздитесь, грязные, в калошах и без калош, толпа озвереет, будет тереться,
ощетинит ножки стоглавая вошь… А если сегодня, грубому гунну, кривляться не
захочется – и вот я захохочу и радостно плюну, плюну в лицо вам я – бесценных
слов транжир и мот…»
Об одном из выступлений (Маяковского,
Бурлюка и Каменского), местная харьковская газета писала так: «…верзила
Маяковский, в желтой кофте, размахивая кулаками, зычным голосом „гения"
убеждал малолетнюю аудиторию, что он подстрижет под гребенку весь мир, и в
доказательство читал свою поэзию: „парикмахер, причешите мне уши".
Очевидно, длинные уши ему мешают. Другой „поэт-авиатор" Василий Каменский
с аэропланом на лбу, кончив свое „пророчество о будущем", заявил, что
готов „танцевать танго с коровами", лишь бы вызвать „бычачью
ревность". Для чего это нужно – курчавый „гений" не объяснил, хотя и
обозвал доверчивых слушателей „комолыми мещанами, утюгами и вообще
скотопромышленниками". Однако его „Сарынь на кичку!" – стихи самые
убедительные: того и гляди хватит кистенем по голове. Но „рекорд достижений
футуризма" поставил третий размалеванный „гений" Бурлюк, когда, показав
воистину „туманные" картины футуристов, дошел до точки, воспев в стихах
писсуары! Надо же было додуматься до подобного „вдохновенья". О, конечно,
успех у футуристов был громадный, невиданный, похожий на „великое событие"
в наши скучные дни, но этот успех делает молодежь, которой очень нравится, что
футуристы смело плюют на признанных всем миром настоящих жрецов алтаря
искусства…»
В 1915 году писатель и теоретик литературы
Осип Брик издал поэму Маяковского «Облако в штанах». Знакомство с Бриками –
Лилей и Осипом – вообще стало для поэта определяющим.«…И в пролет не
брошусь, – писал он в стихотворении «Лилечке», – и не
выпью яда, и курок не смогу над виском нажать. Надо мною, кроме твоего взгляда,
не властно лезвие ни одного ножа… Завтра забудешь, что тебя короновал, что душу
цветущую любовью выжег, и суетных дней взметенный карнавал растреплет страницы
моих книжек… Слов моих сухие листья ли заставят остановиться жадно дыша? Дай
хоть последней нежностью выстелить твой уходящий шаг…»
«Поэму „Облако в штанах", –
вспоминал Николай Чуковский, – Маяковский писал, живя у нас (в Куоккале).
То есть не писал, а сочинял, шагая. Я видел это много раз. Записывал же
значительно позже. Наш участок граничил с морским пляжем. Если выйти из нашей
калитки на пляж и пойти по берегу моря направо, то окажешься возле довольно
крутого откоса, сложенного из крупных, грубо отесанных камней, скрепленных
железными брусьями. Это массивное сооружение носило в то время название
Бартнеровской стены, потому что принадлежало домовладельцу Бартнеру, не
желавшему, чтобы море во время осенних бурь размыло его землю. Вот там, на
Бартнеровской стене, и была создана поэма. Маяковский уходил на Бартнеровскую
стену каждое утро после завтрака. Там было пусто. Мы с моей сестрой Лидой,
бегая на пляж и обратно, много раз видели, как он, длинноногий, шагал взад и
вперед по наклонным, скользким, мокрым от брызг камням над волнами, размахивая
руками и крича. Кричать он там мог во весь голос, потому что ветер и волны все
заглушали. Он приходил к обеду и за обедом всякий раз читал новый, только что
созданный кусок поэмы. Читал он стоя. Отец мой шумно выражал свое восхищение и
заставлял его читать снова и снова…»
В том же 1915 году вышла и другая поэма –
«Флейта-позвоночник».
«Власть Лили (Брик) над Маяковским, –
писала в воспоминаниях Г. Катанян, – всегда поражала меня. Она говорила
мне, что из пятнадцати лет, прожитых вместе, пять последних лет они не были
близки. В архиве Маяковского, что я перепечатывала, была записка Лили, в
которой Лиля писала Володе, что, когда они сходились, они обещали сказать друг
другу, когда разлюбят. Лиля пишет, что она больше не любит его. И прибавляет,
что едва ли это признание заставит его страдать, так как и он сам остыл к ней.
Вероятно, это так и было, потому что на моих глазах он был дважды влюблен, и
влюблен сильно. Тем не менее, я сама слышала, как он говорил: „Если Лилечка
скажет, что нужно ночью, на цыпочках, босиком по снегу идти через весь город в
Большой театр, значит, так и надо". Летом 1927 года Владимир Владимирович
был в Крыму и на Кавказе с Наташей Брюханенко. Это были отношения
обнародованные, и все были убеждены, что они поженятся. Но они не поженились.
Объяснение этому я нашла в 1930 году, когда разбирала архив Маяковского. С дачи
в Пушкино, в разгар своего романа с одним известным кинорежиссером, Лиля
писала: „Володя, до меня отовсюду доходят слухи, что ты собираешься жениться.
Не делай этого". Фраза так поразила меня, что я запомнила ее почти
дословно…»
Один из биографов Лили Брик (А. Ваксберг)
писал: «Всегда доводившая до конца любое начатое дело, Лиля твердо решила
овладеть автомобильным рулем и вскоре освоила тогда еще вовсе не женское,
экзотическое по тем временам ремесло. Уехавшему в Париж осенью 1928 года
Маяковскому Лиля послала вдогонку письмо, строго-настрого наказав: „ПРО МАШИНУ
не забудь: 1) предохранители спереди и сзади, 2) добавочный прожектор сбоку, 3)
электрическую прочищалку для переднего стекла, 4) фонарик с надписью
„stop", 5) обязательно стрелки электрические, показывающие, куда
поворачивает машина, 6) теплую попонку, чтобы не замерзала вода, 7) не забудь
про чемодан и два добавочные колеса сзади. Про часы с недельным заводом. Цвет и
форму (закрытую… открытую…) на твой и Эличкин (Эльзы Триоле, сестры Лили) вкус.
Только чтоб не была похожа на такси. Лучше всего Buick или Renault. Только НЕ
Amilcar".
Разрешение на ввоз машины Маяковский – при
его связях, – разумеется, получил, хотя и после бюрократических
проволочек. С деньгами было куда как хуже. Немецкие режиссеры и издатели, на
которых была надежда, по разным причинам заключить контракты не смогли или не
захотели. В Париже, куда он приехал в октябре, Маяковский начал переговоры с
Рене Клером, предложив ему снять фильм по своему сценарию, замысел которого уже
был в его голове. Переговоры поначалу шли, казалось, успешно, но и из этой
затеи ничего не вышло. Лиля отреагировала незамедлительно: «Щеник!
У-УУ-УУУ-УУУУ!.. Неужели не будет автомобильчика! А я так замечательно
научилась ездить!.. Пожалуйста, привези автомобильчик!.. Прежде чем покупать
машину, посоветуйся со мной телеграфно, если это будет не Renault и не Buick.
У-уууу… Мы все тебя целуем и ужасно любим. А я больше всех».
В феврале 1930 года, не посоветовавшись с
друзьями, неожиданно для них, Маяковский вступил в Российскую ассоциацию
пролетарских писателей (РАПП), увидев в ней ту единственную массовую
литературную организацию, которая обязана – и может! – проводить линию
партии в искусстве. С некоторым запозданием он призвал друзей последовать
своему примеру, но друзья отнеслись к такому переходу весьма прохладно. В то же
время катастрофически провалилась постановка пьесы «Баня», а из Парижа пришло
известие о скорой свадьбе Татьяны Яковлевой, которой поэт был увлечен серьезно.
В визе на поездку в Париж Маяковскому отказали, отношения с Бриками зашли в
тупик, из-за хронического бронхита поэт почти потерял голос.
«Весь январь 1930 года ушел на подготовку
выставки в писательском клубе („20 лет работы Маяковского") – писал
Ваксберг. – Лиля вместе с Маяковским составляла список гостей,
приглашенных на ее открытие, рассылала извещения и билеты. В списке, среди
прочих, было не только много чекистов и цекистов, но и сам товарищ Сталин. Тот
же самый товарищ слушал 21 января Маяковского в Большом театре, где по случаю
шестой годовщины со дня смерти Ленина поэт читал вступление к своей новой поэме
„Во весь голос". Сталин слушал – и даже аплодировал. Тем основательней
казались надежды: почему бы на открытие выставки не прийти и ему, и другим
вождям? Никто, разумеется, не пришел. Но зал, отданный выставке, был все равно
переполнен. Позже, поддавшись мрачному настроению Маяковского, это мероприятие,
к которому он так готовился, назовут почему-то провалом… Сам он, правда,
выглядел усталым, его запавшие глаза, бледность лица, отчужденность и
молчаливость запомнились всем, кто пришел. По бумажке, упавшим голосом, он
через силу прочел вступление к поэме „Во весь голос" и позволил себя
сфотографировать набежавшим на открытие репортерам. Успех был вполне очевидным.
Лиля потом силилась понять (сама она в дни работы выставки находилась с О.
Бриком в Лондоне), чем же в таком случае было вызвано его отчаяние. Так и не
догадалась. Вопреки своим прежним позициям, вопреки тому, что он обличал в
своих пьесах, Маяковский вдруг возжаждал признания не у „массы", а у
властей, у тех, кто как раз и породил жестоко осмеянный им бюрократизм!
Испугался, возможно, оказаться в немилости, тонко почувствовав приближение
грядущих событий и место, которое в них будет ему уготовано… Имел основания
ждать к юбилею ордена, вместо этого глава Госиздата, горьковский любимец
Артемий Халатов, приказал вырезать портрет Маяковского из уже отпечатанного
тиража журнала „Печать и революция", самовольно решившего отметить
юбилейную дату. Ни одно официальное лицо не удостоило выставку своим вниманием,
а он только официальных и ждал. „Ну что ж, бороды не пришли, обойдемся без
них", – горько пошутил Маяковский, приступая наконец к своей
вступительной речи. Без „бород" переполненный зал казался ему пустым. Все
остальные были „своими", и, стало быть, в расчет не брались…»
«Он казался чрезвычайно крепким, здоровым,
жизнерадостным, – вспоминал Маяковского Илья Эренбург. – А был он
порою несносно мрачным; отличался болезненной мнительностью: носил в кармане
мыльницу и, когда приходилось пожать руку человеку, который был ему почему-то
физически неприятным, тотчас уходил и тщательно мыл руки. В парижских кафе он
пил горячий кофе через соломинку, которую подавали для ледяных напитков, чтобы
не касаться губами стакана. Он высмеивал суеверия, но все время что-то
загадывал, обожал азартные игры – орел и решку, чет или нечет. В парижских кафе
были автоматы-рулетки; можно было поставить пять су на красный, зеленый или
желтый цвет; при выигрыше выпадал жетон для оплаты чашки кофе или кружки пива.
Маяковский часами простаивал у этих автоматов; уезжая, он оставлял Эльзе
Юрьевне (Триоле) сотни жетонов; жетоны ему были не нужны. Ему нужно было
угадать, какой цвет выйдет. Он и в барабане револьвера оставил одну пулю – чет
или нечет…»
Застрелился 14 апреля 1930 года.
Л. Ю. Брик писала: «Почему же застрелился
Володя?… В нем была исступленная любовь к жизни, любовь ко всем ее проявлениям
– к революции, к искусству, к работе, ко мне, к женщинам, к азарту, к воздуху,
которым он дышал. Его удивительная энергия преодолевала все препятствия. Но он
знал, что не сможет победить старость и с болезненным ужасом ждал ее с самых
молодых лет. Всегдашние разговоры Маяковского о самоубийстве! Это был террор. В
16-м году рано утром меня разбудил телефонный звонок. Глухой, тихий голос
Маяковского: „Я стреляюсь. Прощай, Лилик". Я крикнула: „Подожди
меня!" – что-то накинула поверх халата. Скатилась с лестницы, умоляла,
гнала. Била извозчика кулаками в спину. Маяковский открыл мне дверь. В комнате
на столе лежал пистолет. Он сказал: „Стрелялся, осечка, второй раз не решился,
ждал тебя". Я была в неописуемом ужасе, не могла прийти в себя… Когда в
1956 году в Москву приезжал Роман Якобсон, он напомнил мне мой разговор с ним в
1920 году. Мы шли вдоль Охотного ряда, он сказал: „Не представляю себе Володю
старого, в морщинах". А я ответила ему: „Он ни за что не будет старым, он
обязательно застрелится. Он уже стрелялся – была осечка. Но ведь осечка бывает
не каждый раз!" Перед тем, как покончить с собой, Маяковский вынул обойму
из пистолета и оставил только один патрон в стволе. Зная его, я убеждена, что
он доверился судьбе, думал – если не судьба, опять будет осечка, и он поживет
еще…
Как часто я слышала от Маяковского слово
«самоубийство». Чуть что – покончу с собой. 35 лет – старость! До тридцати лет
доживу, дольше не стану. Сколько раз я мучительно пыталась его убедить в том,
что ему старость не страшна, что он не балерина. Лев Толстой,
Гёте были не «молодой» и не «старый», а Лев Толстой, Гёте. Так же и он, Володя,
в любом возрасте – Владимир Маяковский. Разве я могла бы разлюбить его из-за
морщин? Когда у него будут мешки под глазами и морщины по всей щеке, я буду
обожать их. Но он упрямо твердил, что не хочет дожить ни до своей, ни до моей
старости. Не действовали и мои уверения. что «благоразумие», которого он так
боится, конечно, отвратительное, но не обязательное же свойство старости.
Толстой не поддался ему. Ушел. Глупо ушел, по-молодому… Мысль о самоубийстве
была хронической болезнью Маяковского, и, как каждая хроническая болезнь, она
обострялась при неблагоприятных условиях. Конечно, разговоры и мысли о
самоубийстве не всегда одинаково пугали меня, а то и жить было бы невозможно.
Кто-то опаздывал на партию в карты – он никому не нужен. Девушка не позвонила
по телефону, когда он ждал, – никто его не любит. А если так, значит –
жить бессмысленно…»
После смерти началось
замалчивание поэта, прерванное в 1935 году резолюцией Сталина, наложенной на
адресованном ему письме: «Тов. Ежов, очень прошу вас обратить внимание на
письмо Брик. Маяковский был и остается лучшим, талантливейшим поэтом нашей
советской эпохи. Безразличие к его памяти и к его произведениям – преступление.
Жалобы Брик, по-моему, правильны. Свяжитесь с ней или вызовите ее в Москву.
Привлеките к делу Таль и Мехлиса и сделайте, пожалуйста, все, что упущено нами.
Если моя помощь понадобится – я готов». В результате Совнарком СССР признал
труды Маяковского государственным достоянием.