Анна Андреевна Ахматова

Вячеслав Иванов Оставь светлую память

Анна Андреевна Горенко (Ахматова – литературный псевдоним) родилась 11 (23) июня 1889 года под Одессой.

Детство провела в Царском Селе. «Мои первые воспоминания – царскосельские: зеленое, сырое великолепие парков, выгон, куда меня водила няня, ипподром, где скакали маленькие пестрые лошадки, старый вокзал и нечто другое, что вошло впоследствии в „Царскосельскую оду". Каждое лето я проводила под Севастополем, на берегу Стрелецкой бухты, и там подружилась с морем. Самое сильное впечатление этих лет – древний Херсонес, около которого мы жили. Читать я училась по азбуке Льва Толстого. В пять лет, слушая, как учительница занималась со старшими детьми, я тоже начала говорить по-французски…»

В 1905 году родители развелись, мать увезла детей в Евпаторию. В 1907 году (уже в Киеве) Ахматова закончила Фундуклеевскую гимназию и поступила на юридический факультет киевских Высших женских курсов. Учеба, впрочем, ее не увлекала. В 1910 году вышла замуж за Н. Гумилева и на месяц уехала с мужем в Париж. «Прокладка новых бульваров по живому телу Парижа (которую описал Золя), – вспоминала позже Ахматова, – была еще не совсем закончена (бульвар Raspail). Вернер, друг Эдисона, показал мне в „Taverne de Panteon" два стола и сказал: „А это ваши социал-демократы, тут – большевики, а там – меньшевики". Женщины с переменным успехом пытались носить то штаны (jupes-cullottes), то почти пеленали ноги (jupes-entravees). Стихи были в полном запустении, и их покупали только из-за виньеток более или менее известных художников…»

Вернувшись в Россию, много времени проводила в Слепнево, в имении Гумилевых. «Я живу, как кукушка в часах, не завидую птицам в лесах. Заведут – и кукую. Знаешь, долю такую лишь врагу пожелать я могу». «Анна Андреевна не слишком пришлась ко двору в провинциальном уюте слепневской усадьбы, – вспоминал Маковский. – Вся уже отдаваясь поэзии, русской и иностранной, и во власти своей только пробудившейся музы, она любила уединяться в березовые рощи и васильковые поля, не принимала участия в „играх", что затевал ее муж. После Черного моря и Днепра и Царского с несравненным дворцовым парком Ахматовой не слишком нравилось великорусское захолустье с ржаными нивами, кузницей рядом, рекой в низких берегах и грибной сыростью черноземья…»

В 1912 году вышел первый сборник Ахматовой – «Вечер». О стихах ее заговорили: о них писали В. Брюсов, С. Городецкий, В. Чудовский, Г. Чулков. Сама Ахматова, впрочем, отзывалась об этой книге достаточно сдержанно: «Эти бедные стихи пустейшей девочки почему-то перепечатываются тринадцатый раз. (Если я видела все контрафакционные издания). Появились они и на нескольких иностранных языках. Сама девочка (насколько я помню) не предрекала им такой судьбы и прятала под диванные подушки номера журналов, где они впервые были напечатаны, – чтобы не расстраиваться…»

В 1914 году вышел сборник «Четки».

В 1916 году, прочтя поэму «У самого моря», Блок написал Ахматовой: «Многоуважаемая Анна Андреевна, хотя мне и очень плохо, ибо я окружен болезнями и заботами, все-таки мне приятно Вам ответить на посылку Вашей поэмы. Во-первых, поэму ужасно хвалили разные люди и по разным причинам, хвалили так, что я вовсе перестал в нее верить. Во-вторых, много я видел сборников стихов авторов известных инеизвестных: всегда почти – посмотришь, видишь, что должно быть очень хорошо пишут, а мне все не нужно, и скучно, так что начинаешь думать, что стихов вообще больше писать не надо; следующая стадия, – что стихов я не люблю; следующая, – что стихи, вообще, занятие праздное; дальше – начинаешь уже всем об этом говорить громко. Не знаю, испытали ли Вы такие чувства; если да – то знаете, сколько во всем этом больного, лишнего груза… Прочтя Вашу поэму, я опять почувствовал, что стихи я все равно люблю, что они – не пустяк, и много такого отрадного, светлого, как сама поэма. Все это – несмотря на то, что я никогда не перейду через Вашивовсе не знала, у самого моря, самый нежный, самый кроткий (в Четках), постоянные совсем (это вообще не Ваше, обще женское, всем женщинам этого не прощу). То же сюжет; не надо мертвого жениха, не надо кукол, не надо экзотики, не надо уравнений с десятью неизвестными; надо еще жестче, неприглядней, больней, – но все это пустяки, поэма настоящая и Вы – настоящая…»

«Анна Ахматова, – вспоминал Пяст, – осталась такой же скромной, как „вошла". С течением месяцев и лет голос и движения ее становились только тверже, уверенней – но не теряли изначального своего характера. Так же и темные платья, которые она надевала совсем юной; так же и манера чтения, которая производила и оригинальное и хорошее впечатление с самого начала. Но мне стороной известно, что чтение Ахматовой с самого начала не было случайным, импровизированным бормотанием стихов, как у большинства выступающих – и безнадежно проваливающих свои вещи и себя самих на эстраде – поэтов. Она подолгу готовилась, даже перед большим зеркалом, к каждому своему „выступлению" перед публикой. Всякая интонация была продумана, проверена, учтена. Под кажущимся однообразием у нее, как и у Блока, скрывалась большая эмоциональная выразительность голоса и тона (не поймите моих слов метафорически: я говорю о произнесении стихов, а не как Мандельштам, не приписываю стихам как таковым, стихам на бумаге, тона или голоса!). Но только чрезвычайно сдержанная, вся в оттенках – отнюдь не в „цветах" (а это я говорю уже метафорически). Я считал и теперь считаю Анну Ахматову образцовым исполнителем стихов. Но это оттого, что у нее прекрасная, выработанная, техника…»

В 1917 году вышел сборник «Белая стая».

В 1921 году – «Подорожник», в следующем году – «Anno Domini MCMXXI».

«Все расхищено, предано, продано, черной смерти металось крыло, все голодной тоскою изглодано, отчего же нам стало светло?». – писала Ахматова. Разумеется, такая интонация шла вразрез с приветствуемой властями. В печати стихи Ахматовой появлялись все реже и реже. «Примерно с середины 20-х годов, – вспоминала она, – я начала очень усердно и с большим интересом заниматься архитектурой старого Петербурга и изучением жизни и творчества Пушкина». Только в 1940 году, после огромного перерыва, вышел сборник «Из шести книг».

«Книгу эту давно ждали, – писал искусствовед В. Я. Виленкин. – О ней заговорили еще до выхода из печати, так как некоторые новые стихи Ахматовой были известны по журнальным публикациям или ходили в списках. С другой стороны, и совсем уже неожиданно, еще не вышедшая книга, вернее, ее верстка, стала предметом горячего обсуждения на заседаниях литературной секции недавно созданного Комитета по Сталинским премиям в области литературы и искусства. В. И. Немирович-Данченко, первоначально возглавлявший комитет, привлек меня к работе этой секции в качестве референта. Я бывал на всех ее заседаниях 1940–1941 годов и могу засвидетельствовать, что довольно долгое время книга Ахматовой (то есть, собственно, первая ее часть, „Ива") значилась в списке кандидатур на премию. За нее горячо ратовали, причем с явным удовольствием, А. Н. Толстой и Н. Н. Асеев, которых поддерживал А. А. Фадеев, да и остальные члены секции были твердо „за"… Потом вдруг что-то произошло… Кто-то кому-то что-то по этому поводу сказал, после чего Фадеев не без смущения предложил секции снять кандидатуру Ахматовой, потому что она „все равно не пройдет при голосовании на пленуме". Так и решили, – будто бы для того, чтобы не создавать неловкого положения для большого поэта…»

Годы войны Ахматова провела в Ташкенте – в эвакуации. Выступала в госпиталях, читала стихи раненым бойцам. «В Ташкенте я впервые узнала, что такое в палящий жар древесная тень и звук воды. А еще я узнала, что такое человеческая доброта: в Ташкенте я много и тяжело болела». В мае 1944 года, возвращаясь в родной Ленинград, Ахматова была полна всяческих надежд. Но скоро последовал разрыв с близким ей человеком, а в августе 1946 года вышло Постановление ЦК ВКП(б) «О журналах „Звезда" и „Ленинград".

«Журнал „Звезда", – говорилось в Постановлении, – всячески популяризирует произведения писательницы Ахматовой, литературная и общественно-политическая физиономия которой давным-давно известна советской общественности. Ахматова является типичной представительницей чуждой нашему народу пустой безыдейной поэзии. Ее стихотворения, пропитанные духом пессимизма и упадничества, выражающие вкусы старой салонной поэзии, застывшей на позициях буржуазно-аристократического эстетизма и декадентства – „искусства для искусства", не желающей идти в ногу со своим народом, наносят вред делу воспитания нашей молодежи и не могут быть терпимы в советской литературе».

В специальном докладе прилетевший в Ленинград тогдашний главный идеолог страны А. А. Жданов сказал еще резче: «Ее (Ахматовой) произведения за последнее время появляются в ленинградских журналах в порядке „расширенного воспроизводства". Это так же удивительно и противоестественно, как если бы кто-либо сейчас стал переиздавать произведения Мережковского, Вячеслава Иванова, Михаила Кузмина, Андрея Белого, Зинаиды Гиппиус, Федора Сологуба, Зиновьевой-Аннибал и т. д. и т. п., то есть всех тех, кого наша передовая общественность всегда считала представителями реакционного мракобесия и ренегатства в политике и искусстве… Ахматова является одним из представителей этого безыдейного реакционного литературного болота. Она принадлежит к так называемой литературной группе акмеистов, вышедших в свое время из рядов символистов, и является одним из знаменосцев пустой, безыдейной, аристократически салонной поэзии, абсолютно чуждой советской литературе. Акмеисты представляли из себя крайне индивидуалистическое направление в искусстве. Они проповедовали теорию искусства для искусства, красоты ради красоты, знать ничего не хотели о народе, и о его нуждах и интересах, об общественной жизни… Тематика Ахматовой насквозь индивидуалистическая. До убожества ограничен диапазон ее поэзии, – поэзии взбесившейся барыньки, мечущейся между будуаром и моленной. Основное у нее – это любовно-эротические мотивы, переплетенные с мотивами грусти, тоски, смерти, мистики, обреченности. Чувство обреченности – чувство, понятное для общественного сознания вымирающей группы, – мрачные тона предсмертной безнадежности, мистические переживания пополам с эротикой – таков духовный мир Ахматовой, одного из осколков безвозвратно канувшего в вечность мира старой дворянской культуры, добрых старых екатерининских времен. Не то монахиня, не то блудница, а вернее блудница и монахиня, у которой блуд связан с молитвой. «Но клянусь тебе ангельским садом, чудотворной иконой клянусь и ночей наших пламенным чадом…»

Почему вдруг понадобилось популяризировать поэзию Ахматовой? Какое она имеет отношение к нам, советским людям? Почему нужно предоставлять литературную трибуну всем этим упадочным и глубоко чуждым нам литературным направлениям? – гневно спрашивал Жданов. – Вдруг на 29-м году социалистической революции появляются вновь на сцену некоторые музейные редкости из мира теней и начинают поучать нашу молодежь, как нужно жить. Перед Ахматовой широко раскрывают ворота ленинградского журнала, и ей свободно предоставляется отравлять сознание молодежи тлетворным духом своей поэзии. В журнале «Ленинград», в одном из номеров, опубликовано нечто вроде сводки произведений Ахматовой, написанных в период с 1909 по 1944 год. Там наряду с прочим хламом есть одно стихотворение, написанное в эвакуации во время Великой Отечественной войны. В этом стихотворении она пишет о своем одиночестве, которое она вынуждена делить с черным котом. Смотрит на нее черный кот, как глаз столетия. Тема не новая. О черном коте Ахматова писала и в 1909 году. Настроения одиночества и безысходности, чуждые советской литературе, связывают весь исторический путь творчества Ахматовой. Что общего между этой поэзией, интересами нашего народа и государства? Ровным счетом ничего. Творчество Ахматовой – дело далекого прошлого; оно чуждо современной советской действительности и не может быть терпимо на страницах наших журналов…»

Ахматову окончательно перестали печатать, исключили из Союза советских писателей, но даже молчание ее раздражало теперь официальных чиновников. В сентябре 1946 года Всеволод Вишневский спрашивал со страниц «Литературной газеты»: «Почему Ахматова молчит? Почему она не отвечает на мнение народа, на мнение партии?» Все в те годы вокруг Ахматовой казалось каким-то вывернутым, нереальным, ни на что непохожим. Даже о квартире Ахматовой Виленкин вспоминал с удивлением: «В Фонтанном доме я у нее бывал несколько раз, начиная с зимы 1946–1947 годов, – каждый раз, как приезжал в Ленинград. Особенно мне запомнился первый мой приход к ней после катастрофы 1946 года. Во внутренний двор Шереметевского дворца нужно было проходить через две двери (тамбур) центрального подъезда. В основном здании находился Институт Севера. Чтобы пройти к Анне Андреевне, нужно было не только сказать вахтеру или дежурному, к кому ты идешь, но требовалось оставить ему паспорт. Его возвращали только при выходе обратно, на улицу…»

«И всюду клевета сопутствовала мне. Ее ползучий шаг я слышала во сне и в мертвом городе под беспощадным небом, скитаясь наугад за кровом и за хлебом. И отблески ее горят во всех глазах, то как предательство, то как невинный страх…»

Вслед за Постановлением о журналах «Звезда» и «Ленинград» последовали другие соответствующие постановления – О репертуаре драматических театров (26 августа 1946 г.), О кинофильме «Большая жизнь» (4 сентября 1946 г.), а еще через год Об опере «Великая дружба», написанной композитором В. Мурадели (10 февраля 1948 года). Все эти Постановления, несомненно, вызваны были особой послевоенной атмосферой, когда вдруг многим начало казаться, что в стране, победившей страшного внешнего врага, внутри уже в принципе не может быть никаких прежних массовых репрессий, никаких правонарушений. Миллионы офицеров и солдат прошли жестокую школу войны, ничто, казалось, устрашить их уже не может.

Но этого не случилось. Да и не могло случиться. Выступая в Ленинграде, Жданов прямо сказал: «Этот вопрос на обсуждение Центрального Комитета поставлен по инициативе товарища Сталина, который лично в курсе работы… и (Сталин) предложил обсудить вопрос о недостатках в руководстве этих журналов, причем сам лично участвовал в заседании ЦК и дал руководящие указания, которые легли в основу решения».

На заседании ЦК, на которое ссылался Жданов, присутствовал ленинградский журналист Д. А. Левоневский. «Всю блокаду я воевал на Ленинградском фронте, – написал он позже, – работал в дивизионной газете „Сталинское знамя" и даже для работы заместителем Бориса Лихарева – редактора журнала „Ленинград" – был не демобилизован, а прикомандирован. Армейскую форму снял только весной 46-го года. А в начале августа был памятный вызов в Москву. Ехали мы вчетвером: В. Саянов, много лет редактировавший „Звезду", А. Прокофьев, Б. Лихарев, П. Капица, Н. Никитин и я. Зачем – никто толком не знал. В обкоме, когда выдавали командировочные, сказали лишь, что будут обсуждаться ленинградские журналы. В Центральном комитете нас тотчас проводили в приемную к Жданову. У Жданова находился товарищ по фамилии Александров, как я понял, – заведующий отделом агитации и пропаганды. Но и тут мы не узнали ничего конкретного о предстоящем обсуждении, только ответили на несколько вопросов об авторах наших журналов. Насторожили слова Александрова: „Просьба из гостиницы никуда не уходить. По телефону не разговаривать. Никого из московских писателей не приглашать. Ни с кем в контакты не вступать". Протомились в неведении два бесконечно долгих дня. Девятого августа раздался звонок: „В 19.30 явиться в бюро пропусков".

И вот мы в холле зала заседаний Оргбюро ЦК. Появляется запыхавшийся, веселый Алеша Сурков, здоровается с ленинградцами и каждому дарит книжечку библиотечки «Огонька» с грустным портретом Михаила Зощенко на обложке. «Читайте, ребята. Фронтовики смех уважают». Потом прозвенел звонок, и нас пригласили в зал с расставленными в шахматном порядке столиками. Впереди, за столом президиума, – Сталин, Жданов, Александров. Остальные руководители – на своих местах в зале. Открыл заседание Жданов.

Но люди к Ахматовой действительно тянулись. «Я вспоминаю один такой эпизод, – рассказывал Иосиф Бродский, – вполне типичный. Дело было зимой, я сижу у Анны Андреевны в Комарове. Выпиваем, разговариваем. Появляется одна поэтесса, с этим замечательным дамским речением: „Ой, я не при волосах!" И моментально Анна Андреевна уводит ее в такой закут, который там существовал. И слышны какие-то всхлипывания. То есть ясно эта поэтесса не стихи читать пришла. Проходит полчаса, Анна Андреевна и дама появляются из-за шторы. Когда дама эта удалилась, я спрашиваю: „Анна Андреевна, в чем дело?" Ахматова говорит: „Нормальная ситуация, Иосиф. Я оказываю первую помощь". То есть множество людей к Ахматовой приходило со своими горестями. Особенно дамы. И Анна Андреевна их утешала, успокаивала. Давала им практические советы. Я уж не знаю, каковы эти советы были, но одно то, что эти люди были в состоянии изложить ей все свои проблемы, служило им достаточной терапией…»

В 1962 году Ахматова закончила «Поэму без героя», которую писала двадцать два года. «Я начала ее в Ленинграде (в мой самый урожайный 1940 год), – отмечала она, – продолжала в „Константинополе для бедных", который был для нее (поэмы) волшебною колыбелью, – Ташкенте, потом в последний день войны опять в Фонтанном Доме, среди развалин моего города, в Москве и между сосенок Комарова. Рядом с ней, такой пестрой (несмотря на отсутствие красочных эпитетов) и тонущей в музыке, шел траурный Requiem, единственным аккомпанементом которого может быть только Тишина и редкие отдаленные удары похоронного звона…» В том же году Ахматова передала в редакцию «Нового мира» и рукопись поэмы «Реквием». Однако в печати «Реквием» появился только в 1987 году, и совсем в другом журнале – в «Октябре». «В страшные годы ежовщины, – объясняла появление поэмы Ахматова, – я провела семнадцать месяцев в тюремных очередях в Ленинграде. Как-то раз кто-то „опознал" меня. Тогда стоящая за мной женщина с голубыми губами, которая, конечно, никогда в жизни не слыхала моего имени, очнулась от свойственного нам всем оцепенения и спросила меня на ухо (там все говорили шепотом): „А это вы можете описать?" И я сказала: „Могу". И тогда что-то вроде улыбки скользнуло по тому, что некогда было ее лицом».

Летом 1964 года Ахматовой была присуждена одна из крупнейших поэтических премий Европы – «Этна-Таормина», которую она сама, наконец, получила в Италии. А в июне 1965 года, после выхода в свет сборника «Бег времени», Ахматова ездила в Англию, где ей было присуждено почетное звание доктора Оксфордского университета. Разумеется, побывала она в Париже.

Из письма Иосифу Бродскому: «Оказывается, мы выехали из Англии на другой день после ставшей настоящим бедствием бури, о которой писали в газетах. Узнав об этом, я поняла, почему я увидела такой страшной северную Францию из окон вагона. И я подумала: „Такое небо должно быть над генеральным сражением" (день, конечно, оказался годовщиной Ватерлоо, о чем мне сказали в Париже). Черные дикие тучи кидались друг на друга, вся земля была залита бурой мутной водой: речки, ручьи, озера вышли из берегов. Из воды торчали каменные кресты – там множество кладбищ и могил от последней войны… Потом был Париж, раскаленный и неузнаваемый… Потом обратный путь, когда хотелось только одного – скорей в Комарово; потом – Москва и на платформе все с цветами, все как в самом лучшем сне…»

Сэр Исайя Берлин, дружба с которым прошла через всю жизнь Ахматовой, писал в своей книге «Встречи с русскими писателями»: «…Анна Андреевна рассказывала о своей жизни как бы остраненно, даже безлично. Но это только частично скрывало страстные убеждения и нравственные суждения, против которых нельзя было возразить. Ее оценки людей и поступков других совмещали в себе острое проникновение в нравственный центр характеров и ситуаций, и тут она не щадила даже друзей, с догматическим упрямством в объяснении мотивов и намерений, особенно когда они имели отношение к ней самой, – что казалось даже мне, часто не знавшему обстоятельств (И. Берлин жил в Лондоне), неправдоподобным и иногда, в самом деле, вымышленным. Может быть, однако, я не понимал в достаточной мере иррациональный и иногда бешено капризный характер сталинского деспотизма, который делает затруднительным верное применение нормальных критериев того, чему можно верить и чему нельзя. Мне казалось, что Ахматова строила на догматических предпосылках теории и гипотезы, которые она развивала с исключительной последовательностью и ясностью. Ее непоколебимое убеждение, что наша встреча имела серьезные исторические последствия, было примером таких idees fixes. Она также думала, что Сталин дал приказ, чтобы ее медленно отравили, но потом отменил его; что уверенность Мандельштама перед смертью, будто пища, которой его кормили в лагере, отравлена, была обоснованной; что поэт Георгий Иванов (которого она обвиняла в писании лживых мемуаров в эмиграции) был какое-то время полицейским шпионом на жаловании царского правительства; что поэт Некрасов в XIX веке тоже был правительственным агентом; что Иннокентий Анненский был затравлен врагами до смерти. Эти убеждения не имели действительного очевидного основания – они были интуитивны, но они не были лишены смысла, не были прямыми фантазиями, они были элементами в связной концепции ее собственной и ее народа жизни и судьбы, тех центральных вещей, которые Пастернак хотел обсуждать со Сталиным, – эффект зрения, которое поддерживало и формировало ее воображение и искусство».

Умерла 5 марта 1966 года.

Постановление ЦК ВКП(б), превратившее жизнь Ахматовой в сплошную череду страданий, было отменено только 20 декабря 1988 года.
Comments